И что мне теперь делать? Я понимал, что надо молиться дальше, до изнеможения, до обморока, — молиться, пока Господь не откроет Свою волю.
Но что-то перегорело во мне, и сил никаких не осталось, в голове гудело, точно там, внутри, кто-то лупил тяжеленным молотом по упрямой стали, а стоило закрыть глаза — и плавали в черноте синеватые пятна. И вместо того, чтобы продолжать молитву, я разобрал постель, сам не заметил, как оказался под одеялом, и последнее, на что меня ещё хватило — это прошептать: «В руци твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой…» А потом — невидимый смерч закружил меня, и понёс, понёс в безразмерное никуда.
Глава 9. Юг там, где солнце
Серое лезвие шоссе истончалось у горизонта, где дыбились невысокие, обросшие синеватым сосняком холмы. По обеим сторонам тянулось ржаное поле, среди добела высветлившихся колосьев то и дело торчали бурые пятна — вымахали-таки упрямые сорняки, непременный бурьян в компании с порыжевшим конским щавелем, и оттого поле казалось плоским недожаренным блином.
Только вот не хотелось думать о той сковородке, где всё это происходит. Тем более, подогревалась она отнюдь не снизу. Маленький, непривычно-синий солнечный диск намертво вплавился в блёклое небо, и исходили от него тягучие волны жара.
Автомат висел у меня на плече, по-уставному. Короткое движение — и он уже в руках, готов к бою. Только вот с кем тут вести бой? Противника не предвиделось, и всё-таки я знал, что скоро, очень скоро оружие потребуется.
Впереди, в трёх шагах от меня, брёл по дымящемуся асфальту Мишка. Он не слишком торопился, да и некуда ему было спешить, тем более, что шею его перехватывала тугая верёвочная петля. Другим концом я предусмотрительно обмотал свою левую руку. Хорошая была верёвка, точнее, капроновый шнур, полторы тонны держит на разрыв, так что никуда пацан не денется.
Он тоже это понимал, и шагал не оборачиваясь. Загорелая его спина поблёскивала капельками пота, и перечёркивали её кривыми зигзагами багрово-фиолетовые рубцы — точно остановившиеся навсегда молнии. Ещё не до конца запёкшиеся, набухшие, они сочились густыми бусинками крови. Странно, что после таких побоев Мишка вообще способен был идти, но, тем не менее шёл, упрямо опустив голову, равномерно дёргались острые лопатки, и налетающий иногда лёгкий ветерок трепал его белобрысые, с едва заметной рыжинкой волосы.
Всё было правильно и безнадёжно. Я понимал, что должен вскоре сделать, лишь только дойдём до места. Ничего не попишешь, именно сюда указала деревянная стрелка, и лучше уж я, чем кто-нибудь. Хотя при одной мысли об этом желудок начинало крутить.
Солнце равнодушно поливало нас невидимым огнём, воздух дрожал, и прокатывались иногда в нём упругие слепые волны, словно кто-то огромный дышал прерывисто и страшно.
А серое в извилистых трещинах шоссе курилось синеватымм дымками, и точно мышцы под слоновьей шкурой, подрагивали ломкие тени колосьев. Порою мне казалось, что ещё немного — и разломится асфальт, полезет из невозможных глубин оголодавшая, дождавшаяся-таки своего часа стая.
Вот ещё совсем немного, еще десяток шагов — и…
Что-то упругое толкнулось мне в грудь, я резко остановился, и рука сама собой потянулась за автоматом, а потом вдруг дёрнулся во мне какой-то нерв, и заплясали в глазах жёлтые пятна, я вскинул голову — и замер.
Впереди, шагах не более чем в пяти, стоял высокий худой старик в снежно-белой пресвитерской ризе. Он опирался на длинный, с загибающейся рукоятью посох и спокойно смотрел на меня.
Ни старик, ни его посох не отбрасывали тени.
Я осторожно взглянул в Мишкину сторону — тот, кажется, был не особо удивлён, но только, — внезапно понял я, — разжалась в нём тоскливая пружина ожидания, и лицо его — не видя, я знал это совершенно точно, осветилось вдруг нерешительной улыбкой.
А ещё я знал, кто стоит рядом.
Это был действительно он, иеромонах Пётр, испарились и разделявшие нас девяносто лет, и мост, откуда его сбросили, и даже первая моя мысль — это лишь сон, и та растаяла в обволакивающей нас горячей дымке.
Почему-то стало очень трудно дышать, и слезились веки — я так и не мог отвести взгляд от серых, внимательных стариковских глаз. Огромное расстояние было между нами, я понимал это, но понимал ещё и то, что сейчас нет уже ни километров, ни дней, и что пять шагов, что сотня лет — всё одинаково неважно.
Отец Пётр между тем медленно поднял свой посох — и я не понял, как это случилось, но грудь мою сотряс непредставимой силы удар, это не было больно, я не успел даже и испугаться, но что-то сильнее страха и боли вошло в меня. С костяным треском рвалось что-то внутри, звенели в ушах одному лишь мне слышные колокола, волна смертельной, одуряющей тоски накатилась — и тут же схлынула, сменившись вдруг чистой, неотменимой радостью, точно просыпаешься солнечным весенним утром, и впереди — бескрайний, наполненный теплом и ветром день.
А ещё спустя мгновение я увидел солнце — огромное, оранжево-чистое, оно висело почему-то совсем не там, где секунду назад — всё стало не так, как раньше, лево и право поменялись местами, горизонт отодвинулся вдруг далекодалеко, и сводящий с ума жар обернулся мягким, разлитым в воздухе теплом.
А посох отца Петра направлен был теперь вправо, туда, где поселилось похожее на спелый апельсин солнце. Туда, — понял я, проследив взглядом направление.
Туда, беззвучно подтвердил отец Пётр, уходя в полуденный воздух. Секундой спустя его уже не стало, и ничего не было — ни шоссе, ни поля, ни солнца — но продираясь сквозь густую, липкую черноту, я всё же помнил: туда!
Лёгкий, точно семя одуванчика, лунный луч скользнул по моей щеке. Точно звал куда-то, вытягивал из плотной тьмы.
Я открыл глаза.
Круторогий месяц, казалось, приклеился к оконному стеклу, заливая комнату слабым, розоватого оттенка светом. Едва ощутимый ветерок трепал занавески, и пахло растёртой между пальцами полынью.
Себя я обнаружил скрючившимся на диване. На полу валялось скомканное одеяло. Так вот, выходит, и заснул не раздеваясь? Сколько же времени сейчас?
Оказалось, второй час ночи. Недолго, значит, я спал.
Однако за это время успел уже вернуться культурно отдохнувший Никитич — из приоткрытой двери в дальнюю комнату слышался его мощный, с невнятным присвистом храп.
Я резко поднялся, задев локтем выгнутую спинку стула.
Странно, но не было чувства, что это наяву. Напротив, и осторожный лунный свет, и храпящий дядя Федя, и негромко скрипнувшая половица — всё казалось ненастоящим, словно я, вырвавшись из той, запредельной и жадной тьмы, провалился в чей-то чужой сон, а настоящий мир остался там — на пшеничном поле, где к круто изгибавшемуся горизонту катилось рыжее солнечное колесо, и высокий старик в белой рясе направил посох туда, где…
Я и теперь чувствовал это странное направление — его и можно-то было только чувствовать, настолько неуместными сделались слова. Меня точно тянуло куда-то на пульсирующей в темноте ниточке. Здесь, в сонном домике Фёдора Никитича, просто нельзя было больше оставаться. С каждой секундой я понимал это яснее и яснее.
Неужели этот сон послан мне как ответ? Значит, вот так, Господи? Но что же дальше? И вообще, Ты ли мне ответил? Или…
Огонёл лампадки едва заметно трепетал во тьме — точно колыхались желтовато-зелёные крылья осторожной бабочки. И оттуда, с невидимых сейчас икон, глядели в меня бездонные глаза.
— Да будет воля Твоя, Господи, — прошептая я, осеняя себя крестным знамением. — Пресвятая Богородице, помоги мне, убереги от всякого зла…
И ничего не случилось. Всё так же дрожали на дощатом полу пятна лунного света, чуть слышно свиристела за окном какая-то птица, умиротворённо храпел в дальней комнате загулявший Никитич. Разве что немного ярче вспыхнула догоравшая лампадка, да и то — не померещилось ли?
Но всё так же дёргалась, звенела светлая ниточка, звало меня загадочное направление.